Нанял я дачу с мебелью
Три лета (1885—1887) Чехов вместе с семьей провел в трех верстах от Воскресенска, в Бабкине, имении Киселёвых, с которыми Чеховы познакомились благодаря Ивану Павловичу, у них репетиторствовавшему.
«Нанял я дачу с мебелью, овощами, молоком и проч., — писал Чехов Лейкину в конце апреля 1885 года. — Усадьба, очень красивая, стоит на крутом берегу... Внизу река, богатая рыбой, за рекой громадный лес, по сию сторону реки тоже лес... [...] Вокруг усадьбы никто не живет, и мы будем одиноки... Киселев с женой, Бегичев, отставной тенор Владиславлев...»
А. С. Киселев был племянником русского посла в Париже, известного дипломата графа П. Д. Киселева. Его жена, М. В. Киселева, была внучкою просветителя Н. И. Новикова и дочерью бывшего директора московских императорских театров В. П. Бегичева.
Чехов с юности был знаком со многими литераторами, художниками. Но они помещали свои рассказы, стихи, рисунки в «малой» прессе, актеры играли в театре М. В. Лентовского, на провинциальной сцене. Встречи с представителями «большого» искусства — Ермоловой, Лесковым — были мимолетны. В Бабкине Чехов впервые близко сошелся с людьми другого круга, другого воспитания, которые не приходят в восторг от «рукопожатия пьяного Плевако», спокойно, как об обычном, рассказывают о беседах с А. Н. Островским, А. С. Даргомыжским, П. И. Чайковским (Чайковский когда-то даже делал предложение М. В. Киселевой). То, что в среде разночинной богемы Чехов видел редко — изящество, манеры, вкус, — здесь было естественной нормой аристократического поведения. С пристальным вниманием и симпатией вглядывался он в этих людей, представителей тогда уже уходящего мира. Они были обречены, он отчетливо это понимал. Но в этом была их слабость; он всегда был на стороне слабых. И написанный с Бегичева — аристократа, красавца — Шабельский в «Иванове», и связанный с этим же прототипом Гаев, при всей их карикатурности, нарисованы с печальным сочувствием.
Обитатели Бабкина много музицировали. Владислав-лев пел глинковский репертуар, М. В. Киселева была ученицей Даргомыжского — звучали его романсы. Пели и Чайковского — «Евгений Онегин» был еще новинкой. Вечера по традиции заканчивались 14-й сонатой Бетховена — при лунном свете. Вся эта музыка позже зазвучала в произведениях Чехова («Припадок», «После театра», «Рассказ неизвестного человека», «Моя жизнь» и многие другие). Спорили об искусстве, обсуждали литературные новинки. Все это было интересно, профессионально — кроме этого, они ничем больше не были заняты, это и было их дело, которому они отдавали все душевные силы. Но остается загадкой, каким образом во всем этом ухитрялся принимать участие Чехов, при постоянной напряженной работе и огромной продуктивности.
Устраивали юмористические суды — над Левитаном (он жил сначала неподалеку, а потом переселился в Бабкино), над Николаем Чеховым как нарушителем «питейного устава». На столе стояли конфискованные бутылки с наливкой — как вещественное доказательство; члены суда их тщательно пробовали. Антон Павлович, одетый в шитый золотом бегичевский мундир, который подходил ему по росту, но был свободноват, выглядел очень внушительно, его вопросы свидетелям и подсудимому вызывали непрерывный хохот зрителей. В благодарность Бегичеву разрешали надевать для танцев (которыми дирижировал тоже Антон Павлович) студенческий мундир Михаила, который тому был настолько узок, что танцевать можно было — к общему веселью — только расставив руки несколько в стороны. Разыгрывали шараду — рядились эфиопами, турками. Катались на лодках и на ослах. Писали пародии, шутливые рецензии.
Чехов написал пародию на современные женские романы — «Любовь без зыби»: «Был полдень... Заходящее солнце своими багряно-огнистыми лучами золотило верхушки сосен, дубов и елей... Было тихо; лишь в воздухе пели птицы, да где-то вдали грустно выл голодный волк...»
Писал он и стихи в духе фольклорных нелепиц (теперь бы сказали: поэзии абсурда):
Купила лошадь сапоги, Протянула ноги, Поскакали утюги В царские чертоги.
Сказал карась своей мамаше: «Мамаша, дайте мне деньжат». И побежал тотчас к Наташе Купить всех уток и телят.
Но именно к Бабкину относятся единственные у Чехова лирические стихотворные строки:
Милого Бабкина яркая звездочка! Юность по нотам allegro промчится, От свеженькой вишни останется косточка, От скучного пира — угар и горчица.
Правда, и здесь он к концу не удержался от легкой иронии да еще и добавил снижающее примечание: «В минуты идиотски-философского настроения».
Ему не была свойственна поза труженика с нахмуренным челом. Он не делал выговоров отвлекавшим. И сам все время отвлекался — на гостей, на рыбалку, на грибную охоту. Но часто в самый разгар веселья — ив бабкинской гостиной, и на Якиманке, и на Садово-Кудринской — он вдруг вставал, уходил к себе. Впрочем, скоро возвращался.
«Он всегда думал, всегда, всякую минуту, всякую секунду. Слушая веселый рассказ, сам рассказывая что-нибудь, сидя в приятельской пирушке, говоря с женщиной, играя с собакой — Чехов всегда думал. Благодаря этому он иногда сам обрывался на полуслове, задавал вам, кажется, совсем неподходящий вопрос и казался иногда даже рассеянным. Благодаря этому он среди разговора присаживался к столу и что-то писал на своих листках почтовой бумаги; благодаря этому, стоя лицом к лицу с вами, он вдруг начинал смотреть куда-то вглубь себя...» (В. А. Тихонов).
В работу он включался мгновенно, не разрешая себе роскоши раскачки. Жестокая школа юмористического многоописания и писания к сроку — независимо от настроения, здоровья, условий, времени суток — выработала литературного профессионала высокого класса.
Рассказ «Егерь» (1885), очень выверенный литературно (некоторые критики даже считали его сознательной полемикой автора с тургеневским «Свиданием»), Чехов написал в купальне, лежа на животе на полу, карандашом; тут же, не переписывая, заклеил в конверт » по пути домой занес на почту. «Сирену» (1887) автор, по собственному его признанию, написал без единой помарки, поставив этим своеобразный личный рекорд.
Рассказ обычно сначала долго обдумывался — во время езды на извозчике в дальние концы, рыбной ловли, в грибном лесу и, наконец, во время хождения из угла в угол по комнате. Потом он писал не отрываясь. Если дело шло и рассказ был короткий, он мог быть занесен на бумагу за два — два с половиной часа (так сочинен рассказ-монолог «О вреде табака», 1886, — написан «наотмашь»). В представлении молодого Чехова это был идеальный вариант, каковой удавалось осуществить далеко не всегда. «Начал я рассказ утром, — излагал он Лейкину историю писания «Отравы» (1886), —мысль была неплохая, да и начало вышло ничего себе, но горе в том, что пришлось писать с антрактами. После первой странички приехала жена А. М. Дмитриева просить медицинское свидетельство; после 2-й получил от Шехтеля телеграмму: болен! Нужно было ехать лечить... После 3-й страницы — обед и т. д. А писанье с антрактами то же самое, что пульс с перебоями».
И тем не менее к свидетельствам мемуаристов и утверждениям самого Чехова о том, что он не перебелял своих рассказов, надо относиться осторожно. Есть свидетельства и другие. Так, когда в октябре 1885 года на почте пропал отправленный Лейкину рассказ «Домашние средства», то Чехов послал его снова — очевидно, имея черновик. Сохранившиеся немногие рукописи ранних лет показывают тщательную работу над словом. Воспроизводя свидетельство о «беловом» исполнении «Сирени», не стоит забывать другое: по словам того же мемуариста, небольшой рассказ этот писался целый летний день.
Профессионализм был и в разнообразии жанров. Перепробовал все, шутил Чехов, «кроме романа, стихов и доносов». Стихи, правда, как мы видели, он тоже пробовал писать. Как, впрочем, и роман.