Воспоминания Александра Чехова

Опираясь в представлениях о картинах детства Чехо­ва на воспоминания Александра Павловича, мы, однако, и здесь не можем обойтись без критики текста. Дело не в фактических неточностях. Старший брат вряд ли измышлял сами факты из жизни младшего и своей: и лавочная «каторга», и «каторга» спевок, и жестокое драньё — все это реально было, и убеждает нас в том самый авторитетный свидетель — Антон Чехов, не раз писавший о «маленьких каторжниках», о том, что у него и братьев «детство было страданием». «Я прошу тебя вспомнить, — писал Чехов брату, — что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери. Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой» (2 января 1889 г.).

Причины, заставлявшие сомневаться в достоверности мемуаров А. Седого (Ал. Чехова), в другом — в общем смещении в них акцентов и пропорций. Происходило же оно из-за избранной мемуаристом формы, на которую к тому же наложились некоторые личные особенности его литературной манеры.

Мемуары А. Седого построены в виде цепи «сценок», каждая из которых охватывает какой-либо эпизод био­графии мальчика Чехова: день в лавке, день в греческой школе, спевка, церковная служба и т. п. Форма эта хорошо знакома была автору с юности, со времени рабо­ты в юмористической прессе.

«Сценка», возникшая в русской литературе еще в 60-х годах в творчестве Н. Успенского, Г. Успенского, А. Левитова, И. Горбунова, к началу 80-х годов, под пером Н. Лейкина, а также его подражателей — И. Мяс-ницкого, А. и Д. Дмитриевых, А. Пазухина и многих других, — приобрела некие предустановленные, затвер­девшие черты. Сначала дается краткая экспозиция — описание места действия, потом — портреты действую­щих лиц, дальше идет диалог. Задача состояла не в полноте картины, а в сгущении деталей по одному при­знаку, создании одностороннего, узконаправленного впе­чатления. Если рисуется дом купца или его облик, то все «некупеческое» из описания изгоняется — остаются только поддёвка, сапоги бутылками да «гостинодворская» речь. Возникает картина, как бы нарисованная одной краской.

Эта полностью шаблонизировавшаяся форма изжила себя даже в беллетристике (именно ее успешно преодоле­вал молодой Чехов), тем менее она годилась для доку­ментально-мемуарных целей. Из изложения изгонялась всякая «нетипическая» деталь, всякая подробность, нарушающая выбранный доминирующий настрой. Самой своей организацией повествование исключало какие-либо оговорки, уточнения, которые сделали бы картину не только зримой, но и фактически точной. Например, такие: были перерывы в спевках; отец нередко на несколько дней отлучался за товаром; в 1872 г. родители уезжали в Москву на целый месяц, оставив дом на 17-летнего Александра (можно представить, какое это было вольное время!); были и гощения у тетки, поездки в Княжую к деду и т. п.

Кроме давления жанра, в собственной манере Ал. П. Че­хова была черта, делавшая эмоциональный колорит его описаний еще более однотонным. Эта черта — та самая субъективность, от которой не раз остерегал брата Чехов, советовавший ему «выбрасывать себя за борт всюду, не совать себя в герои своего романа, отречься от себя хоть на 1/г часа. Есть у тебя рассказ, где молодые супруги весь обед целуются, ноют, толкут воду... Ни одного дель­ного слова, а одно только благодушие*. А писал ты не для читателя...' Писал, потому что тебе приятна эта болтов­ня [...]. Нужно кое-что и другое: отречься от того лично­го впечатления, которое производит на всякого неозлоб­ленного медовое счастье... Субъективность — ужасная вещь. Она нехороша уже и тем, что выдает бедного авто­ра с руками и ногами». В другой раз Чехов писал: «Главное, берегись личного элемента. Пьеса никуда не будет годиться, если все действующие лица будут похожи на тебя [...]. Людям давай людей, а не самого себя».

Одно письмо датировано 1883-м годом, другое — 1889-м, но Ал. Чехов с годами менялся мало, и рассказы А. Седого 1900-х годов очень похожи на рассказы Агафо-пода Единицына (его ранний псевдоним) 1880-х.

Ту же субъективность находим и в рассказах Алек­сандра о жизни Антона Чехова: автор не сумел поднять­ся над тем личным чувством, каким были окрашены для него события их общего нелегкого детства. А. Седой ничего не присочинял, но создал столь унылый, беспрос­ветный, без малейшей отдушины колорит, что становится неясно, как мог физически и морально выжить кто-либо в такой обстановке, да еще и сохранить в себе способ­ность творческого восприятия.

Усугубляла дело и литературная несамостоятельность А. Седого. Очерк «Чехов в греческой школе», например, носит явные следы влияния «Очерков бурсы» Н. Я. Помя­ловского (насколько ж. иво и сильно было это влияние во времена юности братьев, показывают произведения, печа­тавшиеся в «Азовском вестнике»: «Очерки из семинар­ской жизни» и «Из воспоминаний семинариста»). Прав был биограф Чехова А. Измайлов, заметивший, что «А. Седой, надо думать, увлекся в сгущении тонов этого быта, которого сам не был прямым свидетелем, и превра­тил его в кошмар, каким он не был». При всем том, сколько можно судить по воспоминаниям соученика Чехова по греческой школе, сына пономаря, И. Т. Пет­ровского, характер преподавания и личность само­го педагога — Н. Вутсинаса — переданы А. Седым верно.

И мы благодарно помним, что именно Александр Чехов обрисовал те стороны личности Антона Чехова, которые он обозначил как «Чехов-певчий» и «Чехов-лавочник», осветил те сферы и периоды жизни великого писателя, о которых кроме него не рассказал бы никто.

Помимо этих беллетризованных воспоминаний, у Александра Чехова есть еще несколько мемуарных тек­стов, которые заслуживают самого большего доверия из всей мемуарной литературы о детстве и юности Чехова. Это те воспоминания, которыми он делился в письмах к Антону. Лучшей проверкой их точности здесь должна служить реакция второго участника событий — и адреса­та, и самого строгого судьи. К счастью, мы ее знаем, «Твое поздравительное письмо чертовски, анафемски, идольски художественно» (3 февраля 1886 г.).

Речь — о большом письме Александра, где он вспоми­нает об их детстве. «Художественно» на языке Чехова, как известно, значило и «правдиво».

Письма Александра Чехова, столь высоко ценимые Антоном Чеховым, ясно показывают, что наибольшая и самая длительная духовная близость из всех членов семьи у Чехова была со старшим братом, который очень рано почувствовал в нем то, что другие поняли десятиле­тия спустя. Самый их тон воссоздает эмоциональную атмосферу общего детства братьев: «Однажды, ,,дружа" с тобою, я долго и тоскливо, глядя на твои игрушки, обдумывал вопрос о том, как бы мне избежать порки за полученную единицу...»

Из этого же письма Александра Чехова — о том време­ни, когда Антону было 12—13 лет: «Тут впервые проявился твой самостоятельный характер, мое влияние, как старше­го по принципу, начало исчезать. Как ни был глуп я тогда, но я начинал это чувствовать. По логике тогдашнего воз­раста, я, для того чтобы снова покорить тебя себе, огрел те­бя жестянкою по голове. Ты, вероятно, помнишь это. Ты ушел из лавки и отправился к отцу. Я ждал сильной порки, но через несколько часов ты величественно, в сопровожде­нии Гаврюшки, прошел мимо дверей моей лавки с каким-то поручением фатера и умышленно не взглянул на меня. Я долго смотрел тебе вслед, когда ты удалялся, и, сам не знаю почему, заплакал...»

С тех пор и до конца жизни не было человека или док­трины, чьему влиянию, воздействию подчинился бы Чехов. И не было той силы — среды, семьи, обстоятельств, обще­ственного мнения, — которая могла бы к этому его прину­дить.

 
 
Hosted by uCoz