Осколки московской жизни

В течение двух лет (с перерывами) Чехов вел по­стоянное фельетонное обозрение «Осколки московской жизни» в журнале «Осколки».

О чем он писал? О крушении на железной дороге, страховании скота от чумы, об Академии художеств, канализации, о колокольном звоне, порядках в Зоологи­ческом саду, о московских увеселительных заведениях, о грязи на фабриках, о собачьем вопросе и собачьем приюте, о жизни мальчиков-приказчиков, о театрах, о питьевой воде...

Что здесь было исходным — журнальный заказ или собственные устремления молодого автора? Так или иначе, но в сферу его систематических и теперь уже про­фессиональных наблюдений попадал тот самый разнооб­разный разветвленный быт, который так плотно окутыва­ет его героев, пронизывает их жизнь, определяет ее и строит.

Много наблюдений и сведений самого разного толка— над судопроизводством, психологией подсудимых, адми­нистративными порядками провинциального города — вынес Чехов со Скопинского процесса 1885 года — о мно­гомиллионных хищениях в городском банке г. Скопина Рязанской губернии. Чехов сам вызвался писать в «Пе­тербургскую газету» отчеты, целодневно в течение более двух недель присутствовал на заседаниях суда.

Темы были везде — стоит только посмотреть на толпу у пожарной каланчи, войти в аптеку, в трактир, сесть в вагон конки. К этому Чехова приучили юмористический журнал и газета.

В рассказах его «крестного батьки», Н. Лейкина, действие происходит, как видно даже по заглавиям, — «В вагоне и на империале», «В парикмахерской», «У церкви», «У доктора», «В конторе найма прислуги», «У ледяного катка».

«Это было время, — вспоминал хорошо знавший молодого Чехова литератор А. В. Амфитеатров, — той немой, бесшабашно-резвой, чтобы не сказать — шалой производительности, когда Антон Павлович на вопрос, откуда он берет такую пропасть тем для рассказов, весе­ло усмехался:

— Да вот у вас пуговица на жилете болтается, того гляди потеряете. Хотите, присяду и напишу рассказ о вашей пуговице?»

Было изменено само представление о том, что есть тема для рассказа. Но если сценки Н. Лейкина, И. Мяс-ницкого, И. Волгина, И. Вашкова, А. Герсона, А. и Д. Дми­триевых, Ф. Кугушева, А. и Н. Пазухиных, А. Подурова, А. Ястребского и многих прочих были действительно сценкой, фрагментом, занимательным эпизодом, не пре­тендовавшим на художественное обобщение, то чеховские сценки, оставаясь внешне эскизами, «картинками», эпи­зодами, становились такими эпизодами, которые закреп­ляли важные этапы внутренней жизни человека, фикси­ровали существенные моменты в движении чувства, в личности человека в целом. Они становились закончен­ными художественными образованиями, разрешавшими свою художественную задачу. И их композиция, с тради­ционной точки зрения кажущаяся незавершенной (отсут­ствие фабульного конца), на самом деле таковою не является, как не является незаконченным «фрагмент чувства» — лирическое стихотворение большого поэта.

Просмотрев рассказы Чехова первых пяти лет, можно убедиться, что трудно назвать тот социальный слой, про­фессию, род занятий, которые не были бы представлены среди его героев. Крестьяне и помещики, приказчики и купцы, псаломщики и священники, полицейские надзира­тели и бродяги, следователи и воры; гимназисты и учи­теля, фельдшера и врачи, чиновники — от титулярного до тайного, —- солдаты и генералы, кокотки и княгини, репортеры и писатели, дирижеры и певцы, актеры, суфле­ры, антрепренеры, художники, кассиры, банкиры, адвока­ты, охотники, кабатчики, дворники... Рождался писатель, у которого не было какой-то одной, определенной сферы изображения, очерченной четкими границами, — писа­тель универсального социального и стилистического диапазона.

В читательском сознании сосуществуют два Чехова: автор «Толстого и тонкого», «Хамелеона», «Лошадиной фамилии», «Жалобной книги» — и автор «Скучной исто­рии», «Дома с мезонином», «Дамы с собачкой». Кажется: что общего между ними? Так думали уже современники. «Трудно найти какую-нибудь связь, — писал в 1897 году Н. К. Михайловский, — между „Мужиками" и „Ивано­вым", „Степью", „Палатой № 6", „Черным монахом", водевилями вроде „Медведя", многочисленными мелкими рассказами».

Меж тем связь эта тесна; роль «юмористического» прошлого в создании новаторского художественного мышления Чехова значительна.

В ранних его вещах — как бы первые наброски, си­луэты будущих вошедших в литературу героев: Бугров («Живой товар», 1882) —Лопахин («Вишневый сад», 1903); Топорков («Цветы запоздалые», 1882) — Ионыч («Ионыч», 1898); токарь Петров («Горе», 1885) — гробовщик Яков («Скрипка Ротшильда», 1894). Таких пар немало.

Многие художественные принципы, выработанные в первое пятилетие работы, навсегда останутся в прозе Чехова.

Никаких предварительных подробных описаний обста­новки, экскурсов в прошлое героев и прочих подступов к действию — оно начинается сразу. Разговор героев, счи­тал Чехов, «надо передавать с середины, дабы читатель думал, что они уже давно разговаривают» (письмо Л. А. Авиловой, 21 февраля 1892).

Отсутствуют развернутые авторские рассуждения, они всегда сжаты (там, где есть вообще).

В ранних же опытах — истоки знаменитых чеховских пейзажей.

Можно было бы показать «юмористическое» проис­хождение и многих известных особенностей чеховской драматургии — таких, как не связанные с действием или бессмысленные реплики персонажей, напоминание ими друг друга и многое другое.

В основе сюжета юмористического рассказа лежит не биография героя или решение какой-то общей проблемы, но прежде всего очень определенная бытовая коллизия, ситуация. Герой попадает не в ту обстановку (вместо своей дачи — в курятник), героя принимают за другого (проходимца — за лекаря), простое, обыденное действие приводит к неожиданным результатам (человек умирает из-за того, что чихнул в театре) — все это коллизии, построенные на повседневных бытовых отношениях. Вне и без них не может существовать юмористический рас­сказ. Он может обладать глубоким содержанием — но оно надстраивается над этой предельно конкретной ситуацией.

В ранних рассказах Чехова эта ситуация обозначает­ся в первой же фразе. Мы еще почти ничего не знаем кто, но нам уже сообщено, где к что.

«На вокзале Николаевской железной дороги встрети­лись два приятеля: один толстый, другой тонкий» («Тол­стый и тонкий», 1883); «У отставного генерал-майора Булдеева разболелись зубы» («Лошадиная фамилия», 1885).

В поздней чеховской прозе ставятся сложнейшие общественно-психологические проблемы. Но они опять-таки не обозначаются автором прямо, как центральные в сюжете. Сюжет не строится вокруг какой-либо из них;, как у Достоевского, или вокруг истории героя, как у Тургенева, Гончарова. В основе по-прежнему оказывает­ся конкретная жизненная ситуация, тоже часто называе­мая сразу: «Андрей Васильевич Коврин, магистр, уто­мился и расстроил себе нервы» («Черный монах»); «Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с собачкой. Дмитрий Дмитрич Гуров, проживший в Ялте уже две недели и привыкший тут, тоже стал интере­соваться новыми лицами. Сидя в павильоне у Берне...» («Дама с собачкой»). Можно бы сказать, что все вопро­сы всегда решаются в чеховском произведении на некоем бытовом фоне, но это было бы неточно: быт не фон, не задник сцены, он внедряется в самую сердцевину сюжета, сращен и переплетен с ним.

Герой юмористического рассказа погружен в мир вещей. Он не существует вне ближайшего предметного окружения, он не может быть изображен без него. И он изображается в бане, в больнице, в вагоне поезда и вагоне конки, за уженьем рыбы и вытаскиваньем апель­синных корок из графина.

В поздней чеховской прозе быт также пронизывает все. Как в «Полиньке» (1887) разговор о любви перепле­тается с разговором о сутажете и камбре, так и в позд­них вещах Чехова размышления, рассуждения героев идут во время купания, в тарантасе, во время врачебного обхода, перебиваются, разрываются какими-то мелкими обыденными подробностями.

Персонаж юмористических рассказов — канцелярист, телеграфист, провинциальный актер, репортер, обитатель дешевых номеров Бултыхина — целиком погружен в заботы: как доехать до дачи, как заснуть, когда над головой и за стеной нажаривают на фортепьяно или рыдают, как получить обратно свои, хорошие, сапоги взамен надетых по ошибке чужих, с заплатками и стоп­танными каблуками. Возможно, этот герой и позволил увидеть, как тесно сращен человек с обступившими его вещами. И может быть, именно благодаря этому герою Чехов пришел к мысли, что к своему вещному окружению прикован любой человек, что он не может оторваться от него ни в какой момент своей жизни — и только так он и может быть изображен.

Рассказ-сценка — это всегда зарисовка, выхваченная из жизни и представленная на обозрение, «кусочек жиз­ни» без начала и конца. Не здесь ли истоки поздних чеховских рассказов, начинающихся «с середины» и кончающихся «ничем»?

Новый художественный мир, созданный Чеховым, — мир «Дуэли», «Дома с мезонином», «Архиерея» — уже не помнит о своем происхождении.

 
 
Hosted by uCoz